Мы в соцсетях:
  • Выберите язык:
  • KG
  • EN
  • RU

Четыре модели обращения с травмами прошлого

18 ноября, 2017 г.

Алейда Ассман. Помнить или забыть?

Историческая память: от тяжбы к разговору

С тех пор как понятие «мемориальная культура» прочно вошло в обиход, мы полагаем, что сохранение памяти является необходимой работой, даже обязанностью, а потому считаем память важным социальным и культурным ресурсом. Ян Филипп Реемтсма оспаривает это распространенное мнение, он не согласен с утверждением, что сохранение памяти само по себе есть благо:

«Обязанность помнить, императивная семантика памяти… Но в чем состоит императив воспроизводства памяти? Памятование и забвение — свойства человеческой памяти, как таковые они не хороши и не плохи; обе эти способности лишь помогают справляться с жизненными обстоятельствами. …Памятование предполагает забвение. Считать, будто памятование само по себе есть благо, — нелепо» [1].

Здесь Реемтсма, безусловно, прав. Действительно существует немало примеров того, что память способна разжигать ненависть или доводить до депрессии. Следовательно, всегда важно содержание памяти, ее рамки, от чего и зависят ее позитивные или негативные эффекты.

Помнить или забыть? Израильский философ Авишай Маргалит, размышляя над этой проблемой в книге «Этика памяти», рассмотрел обе возможности на примере своих родителей. «Мать обычно говорила: евреи уничтожены безвозвратно. Уцелели лишь жалкие остатки великого еврейского народа (она имела в виду европейских евреев). Единственно достойная роль для живущих евреев — создавать поминальные сообщества, становиться духовными светильниками вроде тех, что возжигают в память об усопших.

Отец обычно говорил: мы, уцелевшие евреи, — люди, а не светильники. Ужасна участь человека, которому суждено быть лишь хранителем памяти о мертвых. Такую участь избрали для себя армяне, совершив тем самым большую ошибку. Мы должны любой ценой избежать ее. Лучше создать сообщество, которое думает прежде всего о будущем и реагирует на настоящее, нежели сообщество, которым управляют братские могилы» [2].

В Израиле обе позиции взаимно не исключены, а следуют по времени друг за другом. После 1945 года преобладала вторая позиция. Израиль создавал тогда новое национальное государство; уцелевшим приходилось начинать жизнь заново, чтобы обеспечить будущее следующим поколениям. Подобные задачи требуют героев, сильных людей с прочными политическими убеждениями. В таких обстоятельствах было не до сломанных судеб тех, кто пережил Холокост; их голосам и свидетельствам еще не находилось места в израильском обществе. Но через два и в еще большей мере через четыре десятилетия стала утверждаться первая позиция. На иерусалимском судебном процессе по делу Эйхмана люди, пережившие Холокост, впервые получили возможность публично поведать о своих страданиях. Они вышли за пределы обычного судебного свидетельства, оказавшись очевидцами событий еще не написанной на тот момент истории. Они обращались к собственному прошлому, от которого отвернулись прежде. Жертвы расистского геноцида заняли центральное место в общественном внимании к этому процессу, вызывая к себе общее сочувствие. После Шестидневной войны (1967) и Войны судного дня (1973) эта позиция приобрела доминирующий характер, а израильское общество все больше превращалось в ритуальную поминальную общину.

Маргалит парадигматически противопоставил два решения для проблемы преодоления травматического прошлого: памятование и забвение, сохранение прошлого или ориентация на будущее [3]. Однако обоих решений недостаточно для дифференцированной дискуссии по этой сложной проблеме. Оглядываясь сегодня на вторую половину XX века, можно констатировать, что формы отношения к травматическому прошлому многократно видоизменялись. Различные хронологические периоды характеризовались разными акцентами в мемориальной политике. Ниже будут выделены четыре таких периода, а также соответствующие им нормы и формы целеполагания:

— диалогическое забвение;

— помнить, чтобы никогда не забывать;

— помнить ради преодоления;

— диалогическое памятование.


Помнить чтобы преодолеть

За последние десятилетия мы стали свидетелями того, как травматическая история рабства, колониализма, диктаторских режимов и гражданских войн приводила к переориентации рамочных условий культуры с забвения на воспоминание. Здесь следует вновь вернуться к различию между двумя формами воспоминаний, которые обозначались мной в связи с обеими немецкими диктатурами как «сохранение прошлого» и «преодоление прошлого». Сохранение прошлого подразумевает базирующуюся на этических основах мемориальную культуру, выводящую травматическое прошлое на уровень устойчивой нормативной инстанции, которая служит мерилом для оценки любых деяний в настоящем, а потому неизменно препятствует забвению прошлого. Категория «преодоление прошлого», свободная от прежних негативных ассоциаций, используется мной в качестве нейтрального термина для социально-терапевтических форм памяти, ориентированных на примирение, социальную и национальную интеграцию. В этом случае воспоминание не становится абсолютной нормой, а является средством для указанной выше цели. В этом смысле воспоминание есть важный перформативный акт кризисного переходного периода, направленный на желаемое воздействие терапевтического, очистительного и объединяющего характера.

Мемориальная культура богата примерами подобных «транзитивных воспоминаний». Так, христианская исповедь служит примером того, как вспоминают, чтобы забыть: вину следует осознать и назвать своим именем, чтобы священник смог ее отпустить. Нечто похожее происходит в эстетическом акте катарсиса: травматическое событие воспроизводится на сцене, чтобы тяжелое прошлое было пережито вновь и тем самым преодолено. Согласно Аристотелю, зрители выходят из такого коллективного переживания очищенными и сплоченными. Забвение через воспоминание — такова в сущности цель фрейдистского психоанализа, который возвращает травматическое прошлое в сознание, чтобы помочь сознанию расстаться с этой травмой. Схожую терапевтическую функцию приобретает воспоминание в новых общественно-политических процессах: травматическую правду необходимо предать гласности, сделать достоянием общественности; жертвы должны получить возможность поведать о своих страданиях; их следует выслушать с сочувствием и признанием их опыта, чтобы потом удалить травму из социальной и политической памяти. По этому принципу работала в ЮАР после ликвидации режима апартеида комиссия Truth and Reconcilation Commission («Комиссия правды и примирения»), созданная архиепископом Туту и Алексом Борэном, она представляла собой сочетание трибунала, катарсической драмы и ритуала христианской исповеди.

В настоящее время в мире действуют более тридцати комиссий правды и примирения, причем порядок их работы приходится всякий раз придумывать заново применительно к конкретной ситуации. Хотя условия политического транзита не исключают возможность юридического преследования на основании данных, собранных такими комиссиями, однако подлинно революционной новацией является фактор примирения. Эту форму мемориальной политики характеризует не стремление скрыть и замолчать тяжелые факты прошлого, а желание предать их гласности в обновляющемся социальном пространстве, обеспечить им признание и общественное внимание. Целью деятельности этих комиссий служит примирение и социальная интеграция, поэтому можно говорить о совершенно новых формах «преодоления прошлого», призванных способствовать переходу от диктаторских и авторитарных режимов, нарушавших права человека, к демократии [4]. Правду называют первой жертвой любой войны; это тем более справедливо для таких видов асимметричного насилия, как рабство, колониализм, геноцид или сталинский террор. Историческая правда является зачастую единственным, что вообще удается восстановить после десятилетий и даже столетий унижения, эксплуатации, убийств и систематического истребления. Наряду с правовыми мерами судебного преследования, наказания и реституции, которые порой невозможно использовать из-за давности совершенного преступления, все большее значение приобретают символические средства, такие как публичное признание вины и покаяние. В травматически расколотом обществе путь к правовому государству и социальной интеграции ведет сегодня через работу памяти о массовых преступлениях. Политический ритуал покаяния и эмпатическое памятование общества о жертвах смягчают боль пережитых травм и уменьшают тяжесть вины. Затем возможным становится новое начало при условии, что травматическая история остается в прошлом.

Модель комиссии правды и примирения изобретена в Южной Америке, где в 1980-е и 1990-е годы такие страны, как Чили, Уругвай и Аргентина, пережили переход от военной диктатуры к демократии. Жертвы прежних диктатур, активизировав парадигму прав человека, воспользовались категориями «нарушение прав человека» и «государственный терроризм». На этой основе были созданы следственные комиссии, преобразованные затем в комиссии правды. В своей деятельности они опирались на трансформирующую силу исторической правды и на значение активной работы по сохранению памяти. Девиз «помнить, чтобы не повторилось» (nunca mas) стал политическим и культурным императивом. Парадигма прав человека способствовала формированию нового влиятельного дискурса о жертвах нарушения прав человека, которым сменился традиционный политический нарратив классовой борьбы, национальной революции и политических антагонизмов. Центральное место среди ценностей заняла теперь ценность человеческого достоинства и в смысле физической неприкосновенности, и в смысле социальной целостности личности. Эти универсальные ценности задали новую политическую повестку дня; впервые подверглись осуждению и другие формы государственного насилия вроде расовой и половой дискриминации, а также угнетения коренных народов. Подобная эволюция ценностей оказалась следствием символического ресурса, который ввел в глобальное правовое сознание понятие «преступление против человечности». Развернувшееся в конце XX и начале XXI века глобальное движение защиты жертв насилия схоже с интернациональной борьбой против рабства, характерной для XIX века. Существенное различие состоит в том, что в нынешнем глобализированном мире жертвы могут сами заявить о себе, о своем праве на общественное признание памяти о своих страданиях. Общественность увидела их и услышала их голоса, поэтому возникла новая глобальная этическая рамка, которая по крайней мере затрудняет для национальных политических элит проведение репрессивной политики забвения и вытеснения преступлений из исторической памяти.

Глобальная экспансия правозащитного дискурса, функционирующего на основе новой мемориальной культуры, идет в том же направлении, что и упомянутые акты публичного покаяния, когда главы государств или иные политические лидеры приносят публичные извинения жертвам насилия, в прошлом пострадавшим от руководимых ими государств. В свете подобной практики, возникшей в 1990-е годы и продолжающейся ныне, национальные государства выступают на мировой арене как моральные акторы и сообщества, несущие коллективную ответственность. Здесь мы также имеем дело с новой формой мемориальной культуры, обсуждающей в рамках защиты прав человека проблему вины за массовое насилие, имевшее место в собственной истории, — это касается, в частности, и истории колониализма.

В обществе, пережившем диктатуру, память о жертвах является важной частью социальных перемен и общественного примирения, которыми должна сопровождаться трансформация политической системы. Иными словами, политический транзит должен дополняться и углубляться процессом общественного преобразования. В новых культурных рамках мемориальные практики и ритуалы могут инициировать дискурс о преступлениях прошлого, что приводит к их признанию и к преодолению травматической истории, раскалывающей общество. Именно к таким мемориальным практикам применимо наполненное новым содержанием понятие «преодоление прошлого». Его цель состоит прежде всего в том, чтобы, разобравшись с историей преступлений, оставить ее позади ради будущего.


Диалогическая память

Третья модель — помнить, чтобы преодолеть, — используется странами, где произошла либо радикальная переоценка ценностей, либо политическая трансформация, в результате которых возникла необходимость объединить расколотое общество, сформировав новый ценностный консенсус. Моя четвертая и последняя модель подразумевает ситуацию, выходящую за пределы одной страны. Речь идет о мемориальной политике двух или нескольких стран, связанных друг с другом общей историей пережитого насилия. Двум странам приходится вырабатывать диалогическую модель памяти, если они в одностороннем или взаимном порядке признают собственный вклад в травматическую историю насилия, пережитого другой страной, и готовы ответственно и сочувственно включить в собственную историю вину за страдания, причиненные другой стороне.

В этом случае национальная память сталкивается с чрезвычайным вызовом, ибо такого рода форма мемориальной политики носит диалогический характер. Сама структура национальной памяти формировалась на протяжении XIX века, имея своей задачей поддержку и реализацию национальной идентичности. Поэтому национальная память фиксировала наиболее славные, достойные или хотя бы приемлемые эпизоды истории. По отношению к травматической истории национальная память готова санкционировать лишь три роли:

— роль победителя, одолевшего зло;

— роль борца и мученика, оказавшего сопротивление злу;

— роль пассивной жертвы, пострадавшей от злодеяния.

Все, что не вписывается в данные позиции и взгляд на события с этих точек зрения, не может стать предметом приемлемого нарратива, а потому оказывается «забытым» на официальном уровне.

«Конкуренция жертв» и «войны памятей» показывают, что в логике национальной памяти доминирует представление о постоянном дефиците места: собственные страдания занимают очень большое пространство, не оставляя места для чужих страданий. Марк Блох еще в 1920 году подверг критике монологический характер национальной памяти: «Давайте прекратим, наконец, заниматься либо одной национальной историей, либо другой, не стремясь к взаимопониманию». Он говорил о «диалоге глухих, которые невпопад отвечают на вопросы друг друга» [5]. Но в Европе одна национальная память не существует полностью изолированно от иных национальных памятей. Вновь и вновь подтверждается мысль, что европейская интеграция не сможет получить реального развития, пока продолжит укрепляться монологическая конструкция национальной памяти каждой страны в отдельности, вступая в конфликт с национальной памятью соседей. Ответом на данную ситуацию и служит моя четвертая модель «диалогической памяти», которую я предлагаю наряду с инклюзивным понятием жертвы и с концепцией «разнонаправленной памяти» (multidirectional memory). Речь при этом идет не об уже практикуемых формах совместного обращения к общей истории пережитого насилия, а о культурном и политическом потенциале, который содержится именно в проекте европейской интеграции.

Европейская комиссия в настоящее время инициирует исследовательские проекты, имеющие ясную политическую задачу: «данные проекты должны разрабатывать идеи углубления диалога между гражданами ЕС о различной исторической памяти с целью прийти к общим взглядам на прошлое, настоящее и будущее Европы» [6]. Мое предложение очень просто. Под диалогической памятью вполне прагматично понимается взаимное признание чередующихся ролей преступника и жертвы в совместной истории совершенных и пережитых преступлений. Включение травматической памяти другой страны в собственную национальную память взломает монолитную конструкцию памяти, очерченную национальными границами [7]. Устройство Европейского союза представляет собой уникальные рамки для перехода от монологической к диалогической конструкции памяти. Как заметил однажды психоаналитик Александр Митчерлих, «проработка прошлого, исходящая из принципа реальности, слишком затягивается»; сегодня такая проработка может быть форсирована в условиях европейской интеграции [8]. Ричард Сеннет подчеркивал, что для признания неприятных исторических фактов необходимо множество разноречивых воспоминаний [9]. Именно в этом заключается особый потенциал общеевропейских рамок памяти, который пока используется недостаточно.

Европейский союз сам является одним из последствий Второй мировой войны и ответом на нее. Становится все очевиднее, что травматическое наследие этой сложной истории (взаимного) насилия нельзя осмыслить, пользуясь ограниченной грамматикой национальных конструкций памяти. В этой истории есть множество фактов, которые достоверно известны историкам и которые, однако, до сих пор не нашли своего места в национальной памяти, поскольку отсутствовало необходимое давление изнутри или извне. К числу таких фактов принадлежат бесчисленные злодеяния Второй мировой войны, которые совершались немцами по отношению к соседним странам и которые прочно запомнились в этих подвергшихся агрессии странах. Если в рамках интернациональной мемориальной культуры еврейские жертвы вошли в сознание общественности, то подрастающие поколения немцев почти ничего не знают о польских или советских жертвах немецкой агрессии. Выставка о преступлениях вермахта начала свою экспозицию с нападения на СССР в июне 1941 года, с той цезуры, которую подхватил телесериал «Наши матери, наши отцы». Агрессия против Польши, тактика выжженной земли во время Польской кампании неизменно оказываются забытыми, что вызывает естественную обиду наших польских соседей. Конрад Шуллер напомнил об этом пробеле, который остается в памяти немцев: «Польша стала первой жертвой Гитлера, ее оккупация привела к гибели шести миллионов человек, половина из которых была евреями. Ни одна страна не потеряла на войне столько человеческих жизней по отношению к общей численности своего населения. Пожалуй, только в Израиле людям снятся еще более жуткие кошмары о наших матерях и отцах» [10]. Кроме того, телесериал содержит пространные эпизоды на польском языке, характеризующие крайний антисемитизм польских партизан, что в данном случае является не просто недомыслием, но и сомнительной «экстернализацией» немецкой проблемы, ибо немецкие персонажи этого фильма не наделены антисемитизмом — эту характеристику перенесли за границу Германии. Очевидно, что тем самым был нанесен тяжелый удар политике диалога, проводимой правительством Дональда Туска.

Возможность европейского диалога целиком зависит от сознания собственной вины за рану, нанесенную другому. Если бомбардировка Дрездена теперь прочно запечатлена национальной памятью немцев, то в Германии до сих пор мало знают о разрушении немцами Варшавы в наказание за восстание 1944 года; его обычно путают с восстанием в Варшавском гетто (1943 года), которое хорошо известно благодаря коленопреклонению Вилли Брандта перед памятником героям восстания. Блокада Ленинграда, окруженного войсками вермахта в 1941–1944 годах (наиболее длительная и разрушительная осада крупного города в новейшей истории), унесла около миллиона жизней советских граждан; она также пока не нашла места в немецкой исторической память [11]. Вслед за Кристианом Майером можно спросить, зачем вообще вспоминать все это? Не лучше ли, забыв пережитые страдания, оставить прошлое в покое? Ответ прост: пока те, кто пережили травмирующее насилие, не забывают о нем и, напротив, считают данные события отправным моментом собственной национальной памяти, их страдания не могут просто кануть в небытие лишь из-за того, что об этом в одностороннем порядке забыли сами преступники. Напротив, асимметрия односторонней памяти или забвения до сих пор составляет существенную часть бремени исторического прошлого, продолжая деформировать внутриевропейское взаимодействие. Данные асимметрии сами являются европейскими «местами памяти», однако о них не говорят на школьных уроках, они не служат предметом публичных дискурсов и исключены из символической репрезентации в публичном пространстве. Диалогическая память подразумевает не заключение мемориально-этического договора на какой-либо длительный срок, а совместное производство исторического знания о чередующейся роли жертв и палачей в общей истории пережитого и причиненного насилия. Объединенной Европе нужна не унифицированная память, а совместимые друг с другом картины европейской истории. Речь идет не о едином большом нарративе Европы, а о диалогической соотнесенности, взаимном признании и совместимости национальных картин истории. Итальянский историк Луиза Пассерини проводит в данной связи очень важное различие между «общими нарративами» (shared narratives) и «совместимыми историями» (shareable narratives) [12]. Диалогическая память, укорененная в национальной памяти, преодолевает национальные границы за счет транснациональной перспективы. Лишь на основе взаимного признания жертв и преступлений открывается перспектива общего будущего. Пока доминирует суженный национальный взгляд на историю, в Европе будет продолжаться «диалог глухих» или даже «тлеющая гражданская война воспоминаний». Из тупика героических мифов и конкуренции жертв может вывести, говоря словами венгерского писателя Петера Эстерхази, только «совместное знание европейцев о нас самих в роли преступников и жертв» [13]. Диалогический принцип транснациональной европейской памяти точно сформулировал другой венгерский писатель Дьордь Конрад: «Хорошо, когда мы, обмениваясь воспоминаниями, узнаем, что о нашей истории думают другие. …Вся европейская история — это общее достояние, открытое любому без всякой национальной или иной предвзятости» [14]. Дьордь Конрад, охарактеризовав наличное положение дел, указал и на потенциал, содержащийся в культурных рамках Европейского союза.

Израильский писатель Асмос Оз однажды заметил: «Будь моя власть, то на любой миротворческой конференции, проходящей где-нибудь во Вье (Wye) или Осло, я бы всякий раз отключал микрофон, когда та или иная сторона заводила речь о прошлом. Ведь переговорщикам платят за то, чтобы они находили решения для проблем настоящего и будущего!» [15] К сожалению, преодоление прошлого не всегда удается отделить от решения насущных проблем и проблем будущего. Напротив, повсюду в мире различные формы памяти самым тесным образом связаны с возникновением новых политических структур, а также с формированием новых взглядов на прошлое и будущее.

Спустя шестьдесят восемь лет после окончания Второй мировой войны мы видим различные фазы и типы исторической политики. Она началась с замалчивания как формы «диалогического забвения». В послевоенной Германии произошла смена политической системы, а главные военные преступники оказались под судом (теперь это именуется transitional justice [16]), однако внутри западногерманского общества в качестве эффективной стратегии социальной интеграции использовались принципы забвения и прощения при далекоидущем отказе от юридического преследования совершенных преступлений. Забвение практиковалось и другими европейскими странами обоих военно-политических блоков эпохи Холодной войны. Это продолжалось до 1980-х годов, когда Холокост, выйдя из тени Второй мировой войны, занял в сознании мирового сообщества место главного преступления против человечности в XX веке. Политика умолчания и подведения финальной черты, оправдывавшая себя после симметричного насилия гражданских войн, не срабатывала в случае радикальной асимметрии использования экстремального насилия. Если диалогическое умолчание является стратегией, которая основывается на взаимной договоренности, то репрессивное замалчивание продлевает разрушительную асимметрию властных отношений: преступники уходят от ответственности, а жертвы продолжают страдать.

Вторая модель мемориализации является исторической новацией, ставшей ответом на трагедию Холокоста. Ни одно из прежних травматических событий мировой истории не порождало столь абсолютного императива «не забывать никогда!». Подобный императив, наводя мосты между нацией жертв и нацией преступников, формирует глобальное свидетельское сообщество. Добровольно взятое им на себя обязательство по увековечиванию памяти возводит определенную историческую эпоху в ранг «нормативного прошлого», превращая это обстоятельство в заповедь гражданской религии. С формированием памяти о Холокосте происходит переориентация политических и социальных рамок с забвения на памятование. Подобная мемориализация привела к необратимому изменению политической чувствительности в глобальных масштабах. Память о Холокосте с ее ориентацией на долговечную мемориализацию и глобальные масштабы хотя и стала моделью для различных категорий жертв, однако во многих отношениях она отличается от памяти этих социальных групп.

В 1990-е годы возникла еще одна форма мемориализации, политическая и культурная цель которой заключалась в общественном признании жертв и необходимом им воздаянии справедливости, но не увековечивании памяти о них на все времена. Эта третья модель предполагала сохранение памяти ради преодоления прошлого. Речь шла о проработке травматического прошлого, завершением которой должна была служить не просто память о нем, а трансформация государственного насилия в структуры моральной ответственности и успешная социальная интеграция бывших жертв и преступников. Когда жертвы обретают голос, а их страдания получают признание и сочувствие, когда их взгляд на историю входит в национальный нарратив, а за совершенными преступлениями следует символическая или моральная компенсация пострадавшим, то появляется надежда, что эффекты расколовшего общество политического террора (как это было в Аргентине) или насилия со стороны колониальных властей (например, в Австралии) будут преодолены. Третья модель подразумевает не увековечивание памяти о прошлом, а его преодоление в прямом смысле, то есть исцеление от травмы, примирение и открытость для совместного будущего.

Наконец, модель диалогической памяти, которая пока только складывается и еще не обрела устойчивых форм в мемориальной политике, отвечает такой ситуации, когда две или несколько стран пережили общую историю взаимного насилия. Диалогическая память имеет особенно благоприятные шансы в альянсе государств, каким является Европейский союз, за счет взаимного сближения и признания причиненных другому страданий; здесь появляется возможность ослабить монологизм национальной памяти и укрепить транснациональную интеграцию созданием более дифференцированной и комплексной конструкции исторической памяти.

Здесь открывается важнейшее поле исторического образования, дающего возможность учиться друг у друга. То, что казалось немыслимым для первого поколения, а затем игнорировалось вторым поколением, может послужить представителям третьего поколения темой для взаимных рассказов и предметом для взаимопонимания. Знание о травмах, которые твоя страна нанесла европейским соседям, является важнейшей предпосылкой развития прочных добрососедских отношений поверх границ между государствами. Это знание ведет к пониманию, возникающему как бы изнутри новых, более глубоко проработанных взаимосвязей с окружающими странами. Это также существенная часть европейского образования — знание исторических травм, которые выпали на долю соседей, особенно если травмы были нанесены твоей собственной страной. Чем глубже взаимопонимание, тем менее невротическими будут взаимоотношения европейских соседей. Издевательские карикатуры греков, рисующих Ангелу Меркель с гитлеровскими усиками, или глубокое недоверие британцев, питаемое к немцам на протяжении почти семи десятилетий, — подобные стереотипы способны передаваться от поколения к поколению, однако если воспринимать их серьезно и работать над ними, то разного рода отрицательные клише могут постепенно сойти на нет благодаря устойчивому развитию диалогической памяти.

Примечания

  1. Reemtsma J.Ph. Wozu Gedenkstätten? // Aus Politik und Zeitgeschichte. 2010. Vol. 25-26. S. 3.
  2. Margalit A. The Ethics of Memory. Cambridge, MA, 2003. Р. VII–IX.
  3. Маргалит проводит различие между covering up и blotting out, отдавая предпочтение первой форме. Он не считает приемлемой возможностью забвение негативного опыта, но полагает допустимым его умалчивание.
  4. См. их обзор Пьера Хазана, посвященный проблемам восстановления справедливости после конфликтов: Das neue Mantra der Gerechtigkeit. Vom beschränkten Erfolg verordneter Vergangenheitsbewältigung // Der Überblick. Deutsche Zeitschrift für Entwicklungspolitik. 2007. Bd. 43. № 1/2. S. 10–22.
  5. Bloch M. Für eine vergleichende Gesellschaftsbetrachtung in der europäischen Gesellschaft // M. Middell, S. Sammler (Hrsg.). Alles Gewordene hat Geschichte. Die Schule der Annales in ihren Texten 1929–1992. Leipzig, 1994. S. 159.
  6. Europäische Kommission, Arbeitsprogramm 2009; Kooperationsthema 8: Wirtschaftsund Sozialwissenschaften und Geisteswissenschaften, Rev. 18.
  7. Подробнее см.: Assmann A. Europe: A Community of Memory? Twentieth Annual Lecture of the GHI, 16. November 2006 // GHI Bulletin 40 (Frühjahr 2007). S. 11–25.
  8. Mitscherlich A., Mitscherlich M. Nachwort // Mitscherlich A., Mitscherlich M. Die Unfähigkeit zu trauern. Grundlagen kollektiven Verhaltens. München, 1977. S. 365.
  9. Sennett R. Disturbing Memories // P. Fara, K. Patterson (Eds.). Memory. Cambridge, 1998. P. 14.
  10. Schuller K. Sie schonen sich nicht. Polen debattiert «Unsere Mütter, unsere Väter» // Frankfurter Allgemeine Zeitung. 22.06.2013. S. 38. Шуллер подчеркивает, что 3,7 миллиона польских зрителей, увидевших телесериал, все же по-разному восприняли эпизоды, вызвавшие возмущение у значительной части польской публики.
  11. Jahn P. 27 Millionen // Die Zeit Online. № 25. 14.06.2007.
  12. Passerini L. Shareable Narratives? Intersubjectivity, Life Stories and Reinterpreting the Past // Berkeley Paper, 11-16. August 2002. Р. 5, 14.
  13. Esterházy P. Alle Hände sind unsere Hände // Süddeutsche Zeitung. 11.10.2004. S. 16.
  14. Konrád G. Aufruhr. Rede zur Eröffnung des 50-jährigen Bestehens der Aktion Sühnezeichen am 3. Mai 2008 im Haus der Kulturen der Welt in Berlin.
  15. Oz A. Israelis und Araber: Der Heilungsprozeß // Trialog der Kulturen im Zeitalter der Globalisierung, Sinclair-Haus Gespräche, 11. Gespräch, 5–8 Dezember 1998, Herbert-Quandt-Stiftung, Bad Homburg v. d. Höhe. S. 83.
  16. См.: Reichel P. Der Nationalsozialismus vor Gericht und die Rückkehr zum Rechtsstaat // P. Reichel, H. Schmid, P. Steinbach (Hrsg.). Der Nationalsozialismus — Die zweite Geschichte: Überwindung — Deutung — Erinnerung. München, 2009. S. 22–61.

Источник: Ассман А. Новое недовольство мемориальной культурой / Пер. с нем. Б. Хлебникова. М.: Новое литературное обозрение, 2016.