Пол Коннертон
Забыть нельзя помиловать: мемориальные практики сегодняшнего дня
Реферат работы Пола Коннертона «Забывчивая современность» (Connerton P. How Modernity Forgets. Cambridge University Press, 2009).
Особую остроту в современной культуре приобретает проблема памяти. Парадоксом современной эпохи является то, что на фоне ускоряющегося ритма жизни и утраты стойких институтов воспроизводства памяти возникли бум на мемуары и индустрия ретро. Память обретает ценность, в том числе коммерческую. Но памяти оказывается одновременно «слишком много» и «слишком мало». Целые области из современной культурной памяти выпадают, оказываясь «областями забвения». Данная книга представляет собой первый опыт систематического исследования о том, как именно современность утрачивает память.
Под современностью автор, в соответствии со сложившейся традицией, понимает с экономической точки зрения глобальный капитализм, разрушающий феодальные и родоплеменные границы, а с психологической — расширение жизненных возможностей за счет постепенного размывания социальной иерархии. Коннертон отсчитывает эту эпоху с середины XIX века. Признавая, что эти процессы носят глобальный характер, автор тем не менее сосредотачивает внимание преимущественно на США и Европе как «производителях забвения».
Ключевым видом памяти для анализа Коннертона оказывается пространственная. Мнемотехника, игравшая в европейской культуре важную роль до XVIII века, опиралась на сформулированный Цицероном метод локусов. Цицерон предлагал использовать образы реальных или воображаемых мест (здания, колоннады и т.д.) для закрепления последовательности информации, которую нужно запомнить. Мысленное путешествие должно было служить процессу вспоминания. Таким образом, классическая мнемотехника полагалась на систему пространственных образов и вписанную в нее моторику человеческого тела.
По мнению Коннертона, «забывчивость» современности проистекает из отчуждения социальной жизни от локальности и ее человеческого измерения: современный мир — мир высоких скоростей, непомерно разросшихся мегаполисов с недолговечной архитектурой и отчуждения потребления от трудового процесса. Жизненное пространство эпохи современности перестает структурировать общую память.
Способы, которыми пространство структурирует память, однако, неодинаковы. Коннертон выделяет две модели — мемориал и локус. В первом случае речь идет о пространственных ассоциациях, связанных с конкретными событиями (так, в памяти палестинцев об арабо-израильской войне 1948 года ключевую роль играет образ выкорчеванных садов). Во втором случае речь идет об оппозициях типа «дом – улица» (в качестве примера приводятся массовые случаи агорафобии среди женщин в начале XX века, когда викторианские запреты на свободное перемещение женщин вне дома оказались сняты, но травматическая память о них продолжала воздействовать на психику).
Мемориал часто связан с топонимикой, в которой может, например, отражаться память о завоеваниях или о переселениях. Соответственно, переименования городов и улиц, в частности в революционной Франции, оказываются способом переписывания исторической памяти.
Топонимы ассоциируются в первую очередь с границами и фиксированной разметкой пространства, однако «мемориальные» места могут быть и более эфемерной природы. Огромную роль в конструировании памяти играет регламентированное ритуальное движение человеческого тела в предписанных местах, таких как храмы или площади. Обряды перехода — свадьбы, похороны — используют образ пересечения порога, то есть временной процесс перехода из одной жизненной фазы в другую мыслится в пространственных категориях. Идентичность строится на территориальности: перейти на другую территорию означает попасть в другой мир, а границей между мирами служит порог. Феномен паломничества заостряет эту лиминальность до предела, так как паломничество — путешествие к особо сакральному месту, которое занимает длительный срок.
Странствие может строиться по двум моделям — включения и исключения. И исламский термин «хадж», и слово австралийских аборигенов, аналогичное «паломничеству», этимологически значат «обход». Но если мусульмане целенаправленно стремятся попасть в Мекку, то суть «паломничества» австралийских аборигенов в том, чтобы избегать определенных мест и не приближаться к ним больше чем на минимально установленное расстояние.
В каждый момент своего странствия странник где-то находится. Анри Лефевр пишет о «базовой двойственности» пространства как «основы деятельности» и «поля деятельности». Под полем деятельности подразумевается не фиксированный сегмент пространства, а тот, в котором субъект находится в данный момент, в границах непосредственной досягаемости (осязательной, слуховой, визуальной). Таким образом, пространство не может быть отделено от перемещений в нем человеческого тела.
Что касается локуса, то масштабы его бывают различными. Дом задает минимальный набор координат («внутри/снаружи»). Внутреннее пространство дома задает своего рода шпаргалку, выстраивающую иерархию ценностей: праздничная посуда стоит на самых высоких полках, у каждого свое место за столом и т.д., а в процессе общей трапезы происходит обмен социально важной информацией. Независимо от того, из чего он построен, дом служит своим обитателям моделью Вселенной. В этом отношении он — «пространственный текст».
Помимо этого, история дома переплетается с историей тела. Социология показывает, что больше всего люди ценят не «статусные» предметы, а те, что символизируют связь с близкими или память о важных событиях их жизни (фотографии и т.д.), и они группируются в символическом центре дома (например, на камине: символика очага как центра дома — известный феномен). В культуре маори общественный дом в буквальном смысле воплощает тело предка: так, стропила считаются его ребрами, а коньковый брус — позвоночником, и размер домов служит демонстрацией влиятельности предков.
Другим примером локуса является улица. Поскольку ее трудно контролировать, улица — всегда потенциальный источник мятежа и в этом качестве становится политическим пространством, как это бывает во время революций. Но и в отсутствие прямого социального конфликта улица — источник беспокойства. Появление на улицах Лондона середины XIX века толп уличных торговцев, ветошников, воров и другой бродячей публики размыло границы прежнего опыта и сделало невозможными прежние категории — трагического, комического, идиллического, — так как на улице все это в буквальном смысле слова сосуществовало. Откликом на эти перемены стала проза Диккенса, певца лондонских улиц, упраздняющего границы литературных стилей. Теоретики модерности, такие как Бодлер, Беньямин и Зиммель, уделяли особое внимание уличному опыту. Новыми персонажами современности становятся фланер и проститутка, обживающие публичное пространство улицы как приватное.
Помимо политического значения, улица может иметь и собственное значение для памяти, если она задает городу границы, структурирует его (Рингштрассе в Вене, Невский проспект в Санкт-Петербурге). При этом речь идет не только об определенном гештальте, но и о непосредственном моторном опыте пешехода: как пишет Коннертон, «всякая хорошая улица приглашает пройтись по ней пешком», приводя в пример бульвары Рамбла в Барселоне и Сен-Мишель в Париже. Особую роль играют и перекрестки, становясь местом пересечений маршрутов.
Кроме того, план города отличается стабильностью. Он существует веками, и даже при восстановлении городов, снесенных бомбежкой, архитекторам приходится заново повторять его. Преемственность структуры города подобна преемственности структуры законодательства или генеалогии: современный Париж вбирает в себя Париж Людовика XIV, Людовика XV, Наполеона и барона Османа.
Если и мемориал, и локус — носители культурной памяти, в чем их различие? Они по-разному участвуют в процессе забывания.
Мемориал — мощный опорный пункт памяти, но его функция двусмысленна. Тяга к мемориалам возникает в культуре при ощущении утраты живой истории — культивирование древностей и создание музеев возникает в эпоху модерности. Объект становится мемориалом в момент своего разрушения — европейские путешественники размышляют о величии Древнего Рима, созерцая руины.
Таким образом, отношения мемориала и забвения двусторонние: мемориал порождается угрозой забвения, а его создание способствует забвению. Мемориал не только увековечивает прошлое, но и скрывает его: так, памятники героям войн умалчивают о страдании и насилии, о выживших инвалидах. Ритуальная клятва «не забудем» распространяется далеко не на все.
Что же делает локус — который, в отличие от мемориала, никогда не апеллирует к памяти декларативно — более эффективным носителем культурной памяти?
Мир доиндустриальной культуры — мир ручного труда — был медленным. Соборы и городские стены строились десятилетиями, и их постройка была главным событием в жизни города. Строительство в этом мире было значимым как продолжающийся процесс деятельности, а не только как производство некоего продукта. Однако свойство быть эффективным носителем культурной памяти присуще любому историческому ландшафту. Его создатели необязательно сознательно что-то кодируют, бывает бессознательный код отложившейся традиции (например, исторически сложившиеся ремесленные кварталы). Код в строгом смысле подразумевает, что люди строят так, как они мыслят. Сконструированные пространства соотносимы с правилами культуры, поскольку диктуют, кому, с кем и по каким поводам общаться. Топография — форма риторики, набор испытанных дискурсивных формул.
Но знать о существовании этой риторики — еще не значит ей владеть. Присвоение пространства можно осуществить, только живя в нем, через телесный, моторный опыт. Отличие локуса от мемориала заключается, таким образом, в его бытовой, повседневной природе: мемориал, подобно произведению искусства, несет специальное послание, тогда как локус переживается нами бессознательно (мы описываем это переживание как «атмосферу»). Именно поэтому локус является более важным транслятором памяти, чем мемориал, сознательно регламентирующий, что полагается помнить.
Помимо пространства, в отношениях памяти и забвения участвует время. Коннертон говорит о различных типах темпоральности, институционализированных в капиталистическом обществе, — темпоральности труда, потребления, карьеры, производства информации. Парадокс капиталистического общества состоит в том, что при той центральной роли, которую играет контроль над рабочим временем, сам труд не оставляет следов во времени. Современная промышленная продукция анонимна, в отличие от картины, под которой стоит подпись художника. Мы воспринимаем окружающий нас мир артефактов как данность, не замечая за ними человеческой деятельности. Вместе с трудовым процессом затемняется и знание о механизмах воспроизводства общества, подвергаясь культурной амнезии.
И снова пространство играет ключевую роль в процессе забвения. Концепты «сельской местности» и «сельского ландшафта», возникшие в эпоху романтизма, являют собой взгляд барина, а не крестьянина, трудящегося на земле: сам этот труд отрицается, деревня предстает как «природа». Если подняться до уровня национального государства, то окажется, что забвение играет в его конструировании не меньшую роль, чем память, и эту роль подметил еще Эрнест Ренан: Франция XIX века была далека от культурного единства, и крестьянам, чтобы стать французами, нужно было забыть о том, что они крестьяне.
Таким образом, мы склонны забывать о том, что топосы создаются в процессе труда и их идентичность не дана в готовом виде, постоянно пребывая в становлении в конкурирующих нарративах. Фетишистская мифологема genius loci репрезентирует место (город, регион) как обладающее самостоятельной магической силой, вне человеческого участия. Однако топос — не неподвижный кусок пространства, а социальный процесс в трансформации, и важно понимать, как он функционирует. По словам Т. Адорно, «любая реификация есть забвение».
Культурно обусловленное забвение воспроизводится через темпоральность потребления. Товарный обмен есть форма реификации, как указывал Маркс. Правда, он неверно полагал, будто обмен дарами прозрачен, в отличие от товарного обмена. На самом деле обмен дарами тоже кодифицирован. Однако код дарения служит воспроизводству памяти: как продемонстрировал Марсель Мосс, обязательства дара и отдарка выполняют функцию укрепления социальных связей; код товарного обмена служит воспроизводству забвения. Преходящий характер потребления усугубляется современной эстетизацией товара. Реклама мифологизирует товар, превращая его в фетиш, реальная потребительская ценность которого имеет все меньше значения. Центральным механизмом фетишизации является мода, ускоряющая темп потребления: «модное» модно только в настоящий момент, и здесь эфемерность товара достигает кульминации. Один из источников противоречий современного общества — ускоряющаяся быстротечность жизни соседствует с табу на обсуждение смерти.
С конца XIX века до 1970-х годов в нашей культуре доминировал концепт «новизны», в век информационных технологий уступивший популярность приставке «пост-». Заявленная первоначально как желание перемен новизна утратила свое политическое основание и превратилась в самоцель, подчинившись законам рынка.
Оборот рынка ускоряется, а с ним и ритмы жизни — долгосрочное планирование теряет актуальность. Чтобы обеспечить этой системе бесперебойное функционирование, существует индустрия рекламы. На место трудовой дисциплины приходит дисциплинирование потребления, одним из инструментов которого являются потребительские кредиты.
Ускорение порождает отчуждение: в беспрерывно меняющемся мире невозможна никакая стабильность или идентичность, и именно поэтому тема идентичности столь болезненна для современности. Происходит разрыв преемственности между поколениями: дети самостоятельно осваивают технологические новшества без участия родителей и сами обучаются дисциплине потребления. Так забвение становится важным функциональным элементом механизма рынка.
В докапиталистических обществах роль производителя выполняли ремесленники, передававшие навыки из поколения в поколение, а посредниками между производителем и потребителем служили торговцы, вступавшие в непосредственный контакт с покупателем. Это был мир медленной социальной жизни, создававшей среду для памяти. Капитализм устанавливает новую модель отношений «наниматель – наемный рабочий», в которой стабильность обеспечивается стандартизацией рабочего времени и фиксированной зарплатой. Однако классическая модель, при которой человек всю жизнь работал на полную ставку в одном и том же месте, терпит крах во время Великой депрессии. Поэтому первоочередной задачей послевоенных социальных реформ стала борьба с безработицей и повышение уровня жизни. Успехи политики вэлфера на какое-то время создали иллюзию стабильности.
Ситуация радикально изменилась в последней четверти XX века, с приходом информационного капитализма. Распространение информационных технологий институционализировало подработки и временные контракты. Приметой современного мира стала неполная занятость — обычно ниже оплачиваемая и без социальных гарантий. Это, плюс роботизация и компьютеризация, фактически уничтожает сословие «синих воротничков» с их традиционной моделью карьеры, а с 1990-х годов и «белые воротнички» оказываются в уязвимом положении. Правовая неурегулированность труда подрывает социальное доверие, а утрата доверия фундаментально меняет переживаемый опыт времени: доверие возможно только в знакомом мире, в основании которого лежит история. С утратой стандартной модели трудовой биографии сам исторический нарратив рассыпается, что неслучайно совпадает с утратой веры в Большую Историю у интеллектуалов рубежа 1970–1980-х. Наступает эра постмодерна, где вместо людей и судеб действуют тексты и дискурсы.
Активную роль в новой темпоральности играют массмедиа. Человека затопляет информационный шум, в котором он не в состоянии сориентироваться. Газета (феномен не новый, но ставший по-настоящему массовым только на рубеже XIX–XX веков) формирует особый фрагментарный тип мышления: на одной полосе располагаются статьи о войне, революции и футбольном матче — событиях, которые объединяет только совпадение во времени. Новостные фрагменты мелькают перед глазами и тут же забываются. Еще эфемернее информация телевизионная. Если наука, по Максу Веберу, расколдовывает мир, то телевидение его дематериализует: все, что телезритель видит на экране, одинаково далеко от его непосредственного опыта. С пришествием же компьютеров время начинает измеряться в наносекундах: информация распространяется почти мгновенно в любую точку земного шара. Травма переизбытка информации делает забвение потребностью.
Хотя эфемерности труда, биографии или информации имеют разную природу, все вместе они объединяются в автокаталитический каскад, внедряющий забвение как системную основу современной культуры. Однако эти структуры не могут быть поняты иначе как через материальные предметы быта, среди которых мы живем. Чтобы понять механизмы, продуцирующие забвение, необходимо рассмотреть топографию современного городского пространства.
Наиболее очевидной его приметой является мобильность и утрата локальной идентичности — «корней», связывающих индивида с той или иной местностью. Мобильности сопутствует шум — во всех его проявлениях: не только акустический, но любые информационные помехи, включая визуальные и тактильные. Потребность защититься от шума приводит ко все возрастающей изоляции индивида. Эта изоляция компенсируется богатством и разнообразием мгновенного опыта — «очарованием момента».
При этом многие прежние психические явления вымирают — в частности, то, что Пруст назвал «рассудочной памятью»: сознательная воля к припоминанию, основанная на внимании. Неслучайно подъем интереса психологов к памяти и вниманию совпадает со всплеском урбанизации на рубеже XIX–XX веков и рождением мегаполисов. Городской ландшафт, таким образом, определяет топографию забвения.
Воспроизводству забвения служат три фактора: масштаб городского поселения, скорость жизни и постоянное разрушение только что созданной среды. Разумеется, создатели «искусства памяти» доиндустриальной эпохи — от Цицерона до Лейбница — жили в городах, но те города были маленькими. Структуру города задавали крепостная стена и собор, и это пространственное единство обеспечивало запоминаемость. Еще в XVIII веке город, как правило, обозревался целиком с колокольни собора. Примета современности — размывание четких границ города и утрата образа города как целого. Город XIX века с его промзонами становится бесформенным.
Смена масштаба связана в первую очередь с отделением места работы от места проживания. Однако в XIX веке города все еще напоминали большие деревни; сохранялись неформальные городские сообщества, например фабричных рабочих, которые часто становились почвой для социальной сплоченности. Современный же город — это не просто огромный город; его пространство требует особого языка описания. Классические подходы, рассматривающие город как место концентрации труда и капитала, неприложимы к современной эпохе децентрализации.
Огромным пространствам сопутствуют высокие скорости: во второй половине XIX века появляется скоростной транспорт. Он становится не просто средством передвижения, но средством воображения: в культуру проникает новый взгляд, взгляд из окна поезда или машины, летящей по автостраде. В современном мире над населенными пунктами доминируют пути сообщения. Городская улица перестает быть местом общения, становясь исключительно путепроводом. Акт пешей ходьбы в городе сродни речевому акту, он выстраивает коммуникативное пространство, и с исчезновением пешеходных улиц это пространство распадается, а вместе с ним и пространство памяти, которое нуждается в системе стабильных топосов для опоры.
Кроме того, городское пространство оказывается нестабильным и физически. Уже в середине XIX века массовое жилье служило в среднем лишь 40 лет. Здания больше не строятся на века и не обладают историей. Капитализм занимается постоянной аннигиляцией пространства, чтобы без помех осуществлять обмен. Ценность вещей уже не измеряется их сроком службы — изобилие упраздняет долговечность. Развеществление культуры стало рутинным процессом. Вещи растворяются в информации. Таким образом, производство забвения оказывается органическим элементом современного общества и капиталистической экономики, а переизбыток информации способствует тому, что актуальность обретает не умение помнить, а умение забывать. Современное общество страдает от гипермнезии и продуцирует постмнемоническую культуру — культуру забвения.
Реферат подготовила Мария Елифёрова
Источник: Гефтер